Асеев Николай Николаевич

Асеев Николай Николаевич (1889 — 1963), поэт. Родился 28 июня (10 июля н.с.) в городе Льгов Курской области в семье страхового агента. Детские годы провел в доме деда, Николая Павловича Пинского, охотника и рыболова, любителя народных песен и сказок и замечательного рассказчика.

В 1909 закончил Курское реальное училище, поступает в Коммерческий институт в Москве и одновременно слушает лекции на филологическом факультете Московского университета. В 1911 опубликовал свои первые стихи.

Литературная жизнь Москвы захватила молодого поэта, он посещает брюсовские «вечера», «ужины» Вяч. Иванова, знакомится с Б. Пастернаком, который покорил его всем: и внешностью, и стихами, и музыкой.

С 1913, когда в альманахе «Лирика» появляется подборка стихов Асеева, начинается его активная литературная деятельность. Через 4 года он издал пять сборников оригинальных стихотворений: «Ночная флейта» (1913), «Зор» (1914), «Оксана» (1916), «Леторей», (1915), «Четвертая книга стихов» (1916).

Начинается первая мировая война, и Асеева призывают на военную службу. В Мариуполе он проходит обучение в запасном полку, который вскоре отправляют ближе к Австрийскому фронту. Заболевает воспалением легких, осложнившимся вспышкой туберкулеза. Его признают негодным к службе и отправляют домой на поправку; через год он проходит переосвидетельствование, и его снова направляют в полк, где он пробыл до февраля 1917, когда был избран в Совет солдатских депутатов.

Началась Февральская революция, полк отказался идти на фронт.

Асеев вместе с женой «двинулся» на Дальний Восток. Этот длинный путь через фронтовую, голодную, мятежную страну стал его путем в большую поэзию (очерк «Октябрь на Дальнем»). Во Владивостоке он сотрудничал в газете «Крестьянин и рабочий» — органе Совета рабочих и крестьянских депутатов. Октябрьскую революцию, о которой узнал во Владивостоке, принял безоговорочно.

По предложению Луначарского Асеев был вызван в Москву и в 1922 он туда приезжает. Возобновляет знакомство с Маяковским, который имел на него большое влияние. Выходят сборники его стихов: «Стальной соловей» (1922), «Совет ветров» (1923). С 1923 Асеев участвовал в литературной группе «Леф» (левый фронт искусств), возглавлявшейся Маяковским. До конца жизни Маяковский поддерживал его, помогал издавать его книги.

В 1920-е годы вышли поэмы «Лирическое отступление», «Свердловская буря», стихи о русских революционерах («Синие гусары», «Чернышевский»). В 1928, после поездки за границу, написал стихи о Западе («Дорога», «Рим», «Форум-Капитолий» и др.).

Перед войной Асеев публикует поэму «Маяковский начинается» («…я написал о нем поэму, чтобы хоть отчасти выполнить свой долг перед ним. Без него мне стало труднее…», — писал Асеев).

Многие его военные стихи и поэмы — страницы поэтической хроники Отечественной войны: «Радиосводки» (1942), «Полет пуль», «В последний час»(1944), «Пламя победы» и др. В 1961 книгой «Зачем и кому нужна поэзия» (1961) Асеев подводит итоги своего творчества и своей жизни. В 1963 поэт умирает.

Использованы материалы кн.: Русские писатели и поэты. Краткий биографический словарь. Москва, 2000.


АСЕЕВ Николай Николаевич (9.7.1889, Льгов Курской губернии — 16.7.1963, Москва), поэт, лауреат Сталинской премии (1941). Сын страхового агента. Воспитывался в семье деда — охотника. Образование получил в Московском коммерческом институте (1912), а также на филологических факультетах Московского и Харьковского университетов. Начал печататься с 1913. В 1914 выпустил свой первый сборник «Ночная флейта». Приверженный сначала символизму, А. сблизился с В. Хлебниковым, а затем и с В.В. Маяковским. Во время Гражданской войны — на Дальнем Востоке. В 1922 переехал в Москву. В 1922 написал «Марш Буденного» и благодаря этому получил широкую известность. В 1923 вошел в состав ЛЕФа. Приспосабливаясь к обстановке, А. стал одним из наиболее ортодоксальных большевистских поэтов, выполняя своими стихами «социальный заказ». В 1925 выпустил поэму «Двадцать шесть» о бакинских комиссарах. Занимал высокие посты в системе Союза советских писателей.

Использованы материалы из кн.: Залесский К.А. Империя Сталина. Биографический энциклопедический словарь. Москва, Вече, 2000


Асеев Николай Николаевич

Моя жизнь

Городок был совсем крохотный — всего в три тысячи жителей, в огромном большинстве мещан и ремесленников. В иной крупной деревне народу больше. Да и жили-то в этом городишке как-то по-деревенски: домишки соломой крытые, бревенчатые, на заводах огороды; по немощеным улицам утром и вечером пыль столбом от бредущих стад на недальний луг; размеренная походка женщин с полными ведрами студеной воды на коромыслах. «Можно, тетенька, напиться?» И тетенька останавливается, наклоняя коромысло.

Город жил коноплей. Густые заросли черно-зеленых мохнатых метелок на длинных ломких стеблях окружали город, как море. На выгоне располагались со своим нехитрым снаряжением свивальщики веревок; за воротами домов побогаче видны были бунты пеньки; орды трепачей, нанятых задешево бродячих людей, сплошь в пыли и кострике, расправляли, счесывали, трепали пеньку. Над городом стоял густой жирный запах конопляного масла — это шумела маслобойка, вращая решетчатое колесо. Казалось, что конопляным маслом смазаны и стриженные в кружок головы, и бороды степенных отцов города – почтенных старообрядцев, у которых на воротах домов блестел медный осьмиконечный крест. Город жил истовой, установленной жизнью.

Малый город, а старинный. Имя ему было Льгов, то ли от Олега то ли от Ольги название свое вел: верно, был сначала Ольгов, или Олегов, но со временем укоротилось название — проще стало Льговом звать.. Вот так и стоял этот старинный город, стараясь жить по старинке. На конопляники выходил он одним краем, и на самом краю, прямо упираясь в коноплю, стоял одноэтажный домик в четыре комнаты, где родился автор этих строк.

…Я писал, печатался, пользовался вниманием читателей; буду еще писать и печататься, стараясь, это внимание оправдать. Но хотелось бы еще подчеркнуть, что впечатления детства остаются самыми яркими и откладываются в памяти гораздо прочнее, чем впечатления других — последующих возрастов. И поэтому ни роскошные крымские, ни величественные кавказские красоты не создавали у меня в памяти такого прочного образа, как конопляник против нашего старого дома во Льгове; это море конопли, куда мы ребятами уходили в поисках приключений, в большинстве случаев сочиненных собственной фантазией. Даже итальянские впечатления — чудесные остатки римских кварталов старого города, даже соборы и дворцы Флоренции и Венеции не заслонили в памяти вида родного домика с деревянным крылечком, на котором так не сиделось в детстве. Не заслонились в памяти и крутые повороты лугового Сейма, опушенные темнеющей зеленью дальних дубрав. И я почти с тоской, как о потерянных чудесах, вспоминаю о городах моего детства — о Курске и Льгове, о Судже и Обояни, о Рыльске и Фатеже. Они стали теперь совершенно другими, неузнаваемыми, лучше обстроенными, украшенными. Но мне они уже незнакомы. Город Курск — «Куреск», «Куроск». Ведь не от слова же курица происходит его старинное название! И я стал рано задумываться над этим именем, стараясь разгадать его происхождение. Нет, не курица, которая «не птица» даже по народному присловью, была его прообразом. Вошла в уши песня: «Ой, рано, рано куры запели, ой дид ладо, куры запели!» Что это? Разве куры поют? «Курам на смех»,— говорится в другой поговорке. Да разве куры смеются? Не могло быть, чтобы эта бессмыслица вошла в поговорки. Значит, не обыкновенных кур, или, как в Курске говорят, «курей», подразумевала народная этимология. Какие-то другие «куры» имелись в виду и в песне и в поговорках. «Как кур во щи». Почему ж не курица? Да потому что куром называлась дикая лесная птица, довольно сильная, и крик ее был похож на смех, и пел этот кур по лесам рано, рано и попадался «во щи», только будучи добыт на охоте. И вот среди лесов, среди сырых боров заложен был город — «Куреск», по многочисленности обитавших в лесах «куров» названный так, а не иначе. И воображение уже развивало целую цепь представлений. Почему эти птичьи названия присвоены не только одному этому городу. Ведь вот — соседом ему расположен к северу Орел, а к югу Воронеж! Не связаны ли они, эти названия, чем-то общим, хотя бы во времени? Не были ли они порубежными форпостами на государственных границах давних времен? Линией защиты от вторгавшихся степных орд? И, наконец, не о них ли сказано в применении к князьям «Слова о полку Игореве»: «единого гнезда шестокрыльцы»? Три гордых птицы — шесть крыл Кура, Ворона и Орла прикрывали Русь от набегов; и не сами князья, а названия городов натолкнули автора «Слова о полку Игореве» на этот образ. И стал я задумываться, вглядываясь в историю. Ведь вот какие тайны смысловые заключены в названиях городов Курских. История городов моего детства увлекала меня в летописи. С них я и начал свое знакомство с литературой…

Не очень отличалось мое детство от жизни десятков соседских ребят, босиком бегавших по лужам после грозового дождя, собиравших «билетики» от дешевых конфет и обложек папирос и пивных ярлыков. Это были меновые знаки разного достоинства. Но действительными ценностями были лодыжки — вываренные и выбеленные на солнце кости от свиных ножек, часто крашенные в фуксине и продававшиеся парами. Но покупать их было охотников мало. Главное — это была игра в лодыжки. Были и другие игры. Например, поход в конопли, которые представлялись нам заколдованным лесом, где живут чудовища. Так жил мальчонка провинциального города, не барчук и не пролетарий, сын страхового агента и внук фантазера—деда Николая Павловича Пинского, охотника и рыболова, уходившего на добычу на недели в окрестные леса и луга. О нем я написал впоследствии стихи. О нем и о бабке Варваре Степановне Пинской, круглолицей старухе, не утерявшей своего обаяния, голубизны своих доверчивых глаз, своих вечно деятельных рук.

Мать я помню плохо. Она заболела, когда мне было лет шесть, и к ней меня не пускали, так как опасались заразы. А когда я ее видел, она была всегда в жару, с красными пятнами на щеках, с лихорадочно сиявшими глазами. Помню, как возили ее в Крым. Меня взяли тоже. Бабушка была все время с больной, а я предоставлен самому себе.

На этом кончается детство. Потом идет ученичество. Оно не было красочным. Средняя школа давно описана хорошими писателями — начиная с Помяловского, кончая Вересаевым. Разницы было немного. Разве что наш француз отличался париком, а немец — толщиной. Но вот математик, он же и директор, запомнился тем, что преподавал геометрию, распевая теоремы, как арии. Оказывается, это было отголоском тех далеких времен, когда учебники еще писались стихами и азбуку учили хором нараспев.

И все же главным моим воспитателем был дед. Это он мне рассказывал чудесные случаи из его охотничьих приключений, не уступавшие ничуть по выдумке Мюнхгаузену. Я слушал, разинув рот, понимая, конечно, что этого не было, но все же могло быть. Это был живой Свифт, живой Рабле, живой Робин Гуд, о которых я тогда не знал еще ничего. Но язык рассказов был так своеобразен, присловья и прибаутки так цветисты, что не замечалось того, что, может быть, это и не иноземные образцы, а просто родня того Рудого Панька, который также увлекался своими воображаемыми героями.

Отец играл меньшую роль в моем росте. Будучи страховым агентом, он все время колесил по уездам, редко бывая дома. Но одно утро я запомнил хорошо. Был какой-то праздник, чуть ли не наш именинный день. Мы с отцом собирались к заутрене. Встали раным-рано, сели на крылечке дожидать первого удара колокола к службе. И вот, сидя на этом деревянном крылечке, глядя через конопляник на соседнюю слободу, я вдруг понял, как прекрасен мир, как он велик и необычен. Дело в том, что только что взошедшее солнце вдруг превратилось в несколько солнц — явление в природе известное, но редкое. И я, увидав нечто такое, что было сродни рассказам деда, а оказалось правдой, как-то весь затрепетал от восторга. Сердце заколотилось быстро-быстро.

— Смотри, папа, смотри! Сколько солнц стало!

— Ну что ж из этого? Разве никогда не видал? Это — ложные солнца.

— Нет, не ложные, нет, не ложные, настоящие, я сам их вижу!

— Ну ладно, гляди, гляди!

Так я и не поверил отцу, а поверил в деда.

Учение кончилось, вернее, оборвалось: уехав в Москву, я скоро перезнакомился с молодежью литературного толка; а так как стихи я писал еще учеником, то и в Коммерческом институте мне было не до коммерции, и в университете, куда я поступил вольнослушателем,— не до вольного слушания. Мы стали собираться в одном странном месте. Литератор Шебуев издавал журнал «Весна», где можно было печататься, но гонорара не полагалось. Там я познакомился со многими начинающими, из которых помню Владимира Лидина, из умерших — Н. Огнева, Ю. Анисимова. Но не помню, каким именно образом судьба свела меня с писателем С. П. Бобровым, через него я познакомился с Валерием Брюсовым, Федором Сологубом и другими тогдашними крупными литераторами. Раза два был в «Обществе свободной эстетики», где все было любопытно и непохоже на обычное. Однако все эти впечатления первого знакомства заслонило вскоре иное. Это была встреча с Маяковским. Здесь не место воспоминаниям: о Маяковском я написал особо. Но со времени встречи с ним изменилась вся моя судьба. Он стал одним из немногих самых близких мне людей; да и у него не раз прорывались мысли обо мне и в стихах и в прозе. Наши взаимоотношения стали не только знакомством, но и содружеством по работе. Маяковский заботился о том, как я живу, что я пишу.

В 1915 году меня забрали на военную службу. В городе Мариуполе я проходил обучение в запасном полку. Затем нас отправили в Гайсин, ближе к Австрийскому фронту, чтобы сформировать в маршевые роты. Здесь я подружился со многими солдатами, устраивал чтения, даже пытался организовать постановку рассказа Льва Толстого о трех братьях, за что сейчас же был посажен под арест. Из-под ареста я попал в госпиталь, так как заболел воспалением легких, осложнившимся вспышкой туберкулеза. Меня признали негодным к солдатчине и отпустили на поправку. На следующий год меня переосвидетельствовали и вновь направили в полк. Там я пробыл до февраля 1917 года, когда был избран в Совет солдатских депутатов от 39-го стрелкового полка. Начальство, видимо, решило избавиться от меня, и направило в школу прапорщиков. В это время началась февральская революция. На фронт наш полк идти отказался, и я с командировкой в Иркутск отправился на восток. В Иркутск я не поехал. Забрав свою жену, двинулся с нею до Владивостока, наивно полагая поехать зимой на Камчатку.

Во Владивосток я попал, когда уже совершилась Октябрьская революция. Сразу пошел во Владивостокский Совет рабочих и солдатских депутатов, где получил назначение заведовать биржей труда. Что это было за заведование — вспомнить стыдно: не знающий ни местных условий, ни вновь народившихся законов, я путался и кружился в толпах солдатских жен, матерей, сестер, в среде шахтеров, матросов, грузчиков порта. Но как-то все же справлялся, хотя не знаю до сих пор, что это была за деятельность. Выручила меня поездка на угольные копи. Там я раскрыл попытку хозяев копей прекратить выработку, создав искусственный взрыв в шахте. Вернулся я во Владивосток уже уверенным в себе человеком. Начал работать в местной газете, вначале литсотрудником, а в дальнейшем, при интервентах, даже редактором «для отсидки» — была такая должность. Но взамен я получил право печатать стихи Маяковского, Каменского, Незнамова. Вскоре приехал на Дальний Восток поэт Сергей Третьяков; был организован нами маленький театрик — подвал, где мы собирали местную молодежь, репетировали «Похищение сабинянок» Леонида Андреева. Но вскоре эти затеи приостановились. Началась интервенция, газета подвергалась репрессиям, оставаться, хотя бы и номинальным редактором, было небезопасно. Мы с женой переселились из города на 26-ю версту, жили не прописавшись, а вскоре получили возможность выехать из белогвардейских тисков в Читу, бывшую тогда столицей ДВР — Дальневосточной Республики.

Оттуда по предложению А. В. Луначарского я был вызван в Москву, как молодой писатель. Здесь и возобновилось мое прерванное на три года знакомство с Маяковским. Он знал, что на Дальнем Востоке я читал его «Мистерию-буфф» рабочим Владивостокских временных мастерских, знал, что печатал отрывки из «Человека» в газете, что читал лекции о новой поэзии во Владивостоке, и сразу принял меня как родного. Затем началась работа в «Лефе», в газетах, в издательствах, которую опять-таки возглавлял Маяковский, неотступно, как пароход баржу, буксируя меня всюду с собой. Я объездил с ним города Союза — Тулу, Харьков, Киев; совместно с ним выпустил несколько агитационных брошюр.

Неизменная товарищеская заботливость со стороны Владимира Владимировича проявлялась до конца его жизни. Благодаря ему было издано много моих книг. Позже я написал о нем поэму, чтобы хоть отчасти восполнить свой долг перед ним. Без него мне стало труднее. И, несмотря на знаки внимания со стороны читателей, я так никогда и не оправился от этой потери. Это невозвратимо и непоправимо.

…Когда говорят о чувстве родины, мне кажется, что чувство это начинается с любви к месту своего рождения, к росту в родном краю, а затем со знания его истории, расширяющегося в знание всего мира. Не с березок и соловьев, которыми обычно украшают все русские пейзажи, не с саней и бубенцов, которые считаются необходимыми аксессуарами русского стиля. Родина начинается с любви к слову, к своему языку, к его истории, его звучанию. Поэтому-то, хотя мои исторические домыслы, быть может, малого стоили, но мне они помогли ознакомиться с летописями, с историей своей земли, своего языка. Я и писать начал с коротеньких рассказов о прошлом, с картинок исторической жизни давних времен, сдобренных собственной фантазией. Значительно позже я увидел, что такой путь повествования был в ходу еще давным-давно, когда языческие предания использовались в летописных наших записях. Печатал я свои домыслы в детских журналах. Но мне хотелось не ограничиваться воспроизведением прочитанного. Я попробовал писать стихи. Сначала они были в таком же полуисторическом, полуапокрифическом роде. А потом мне засветилось написать что-нибудь свое, не связанное с узнанным в летописях. Но все учебники и поучения в этом плане сводились к подделке, к подражанию уже известному. Я жаждал своего опыта, своей истории, неповторимой и неповторенной. Одним словом, мечталось написать такое, чего еще никто не написал. И вот, откинув все примеры и указания, я начал писать такое, что было в прямом смысле «ни на что не похоже». Это были восклицания, упреки, мольба о чем-то. Я никому не показывал этих стихов.

Разум изрублен

и скомканы вечностью вежды.

Ты не ответишь, Возлюбленный,

прежняя моя надеждо!

Но не изверуюсь,

мыслями скованный тесными, нет, не изверуюсь,

нет, не изверуюсь, нет, не изверуюсь!

Буду стучать к тебе, дикий, взъерошенный, бешеный,

буду хулить тебя, чтоб ты откликнулся — песнями!

Что это было? Обращение ли к древнему идолу истории? Отчаяние ли молодости, не находящей меры и веса собственным чувствам? По-моему, как я теперь это понимаю, — было, прощание с Перуном языческого обоготворения истории, места своего рождения, прощание со своим детством. Но так я и вырвался из повторений пройденного на дикую бесшабашную волю собственного порыва. Так я отбросил размеры и строфы, руководясь лишь биением собственного сердца, когда оно билось шибче,— значит, слова были правильные, когда оно не чувствовалось, а поддавалось логическому рассуждению,— это были ненужные упражнения. Наконец мне показалось, что ум с сердцем пришли в лад, когда однажды по весне я написал:

Пламенный пляс скакуна,

проплескавшего плашменной лапой…

Над душой — вышина —

верхоглавье весны светлошапой.

Почему «проплескавшего», почему «плашменной» лапой? И, наконец, что это за «светлошапая весна»? Так спрашивали, должно быть, меня тогда. А потому, что цокот копыт по булыжной мостовой, в самом деле, был похож на плеск весла по воде, а то, что копыто ложится плашмя,— широкое копыто рысака, это и подчеркивает его плеск о камень. А «светлошапая», по-моему, уж совсем понятно всякому. Ведь облака, белые как пуховая шапка, плывут весной так высоко; вот и светлошапая весна! Ощущение весны над Кремлем и контраста от столпившихся у Иверской калек, нищих, уродов было настолько резко, что об этом нельзя было не написать.

Потом я начал находить строчки более доходчивые до читателя, но для меня остались дорогими эти первые, открывшие мне мою весну, мое ощущение жизни. Ведь они тоже как бы соприкасались с историей и вместе с тем не были простым пересказом мыслей. В них был «лепет сердца», о котором Герцен говорит, что без него не бывает поэзии. Позже, как уже говорено, я овладел средствами поэтического воздействия на свое и на читательское воображение. Я написал о Курске и о своем доме стихи, в которых мне удалось передать свои детские впечатления. Но о весне своей я уже никогда не написал так, беззаветно ее ощущая. И тогда я понял, что имел в виду Лермонтов, говоря о слове, созданном «из пламя и света». Ведь пламя и свет — на первый взгляд понятия однородные; почему же Лермонтов их поставил рядом, как бы отличая друг от друга? Мне кажется, что пламя — это внутреннее горение человеческого чувства, а свет — это свет разума, свет рассудка, которому подчиняется сердечное пламя,— подчиняется, но не затухает. Если затухнет, перешедши в категорию логических рассуждений,— поэзия кончается. Останется рассказ, происшествие, описание события, но не поэзия, не душа события. Поэтому-то зачастую и «не встретит ответа средь шума людского» это слово. Пламя — чувство; свет — разум. Без чувства нет стиха; но и стих, одним чувством продиктованный, еще не вразумителен для читателя. Ему — чувству — нужен свет; тогда стих становится произведением.

Все это понимаешь позже, когда уже станешь смотреть и на свои стихи, и на стихи других поэтов с тех ступенек, на которые подняло тебя время. И Герцен и Лермонтов оказываются твоими сердечными знакомыми, с которыми можно говорить без обиняков, без боязни, что тебя заподозрят в формализме… Вот все, что я мог бы сказать о своей жизни, о своей работе, которая, собственно говоря, и является жизнью.

Сб-к «Советские писатели», М., 1959 г.


Писатель XX века

Асеев Николай Николаевич [28.6(10.7).1889, г.Льгов Курской губ. — 16.7.1963, Москва] — поэт.

Мать умерла, когда мальчику было 6 лет, отец служил страховым агентом и дома бывал редко. Необычайно действенным воспитанием души стало обаяние родного края; города детства — Курск, Воронеж, Орел — побудили изучать родную историю, понимать родную страну и ее литературу, привели к Пушкину и Гоголю, к «Слову о полку Игореве», которым Асеев был увлечен всю жизнь. Из детства и его псевдонимы «Малка-иволга» и «Бюль-Бюль» — очень любил птиц. «Даже итальянские впечатления — чудесные остатки римских кварталов старого города, даже соборы и дворцы Флоренции и Венеции не заслонили в памяти вида родного домика с деревянным крылечком…» — читаем в автобиографическом очерке Асеева «Моя жизнь» (Советские писатели. Автобиографии: в 2 т. М., 1959. Т.1. С.89).

В 1909 окончил Курское реальное училище, затем по родительскому настоянию поступил в Коммерческий институт в Москве, но в столице увлекся не коммерцией, а поэзией, перешел вольнослушателем на филологический факультет университета, где увидел В.Брюсова, А.Белого, Ф.Сологуба, затем были знакомство и дружба с Б.Пастернаком.

В 1911 выступил со стихами в журнале «Весна», затем печатался в журнале «Проталинка», в альманахах и сборниках, работал в редакции журнала «Русский архив».

С 1911 Асеев стал одним из руководителей издательства «Лирика», из которого вскоре выделилась литературная группа «Центрифуга» (Асеев, Б.Пастернак и др.). Первые книги стихов издал в 1914 — «Ночная флейта» и «Зор».

В 1915 Асеев принимает участие в организации издательства «Лирень», в соавторстве с Г.Петниковым публикует сборник «Леторей». В это же время знакомится с В.Маяковским и В.Хлебниковым.

В 1915 призван на военную службу. В запасном полку затеял постановку сказки Л.Толстого о трех братьях, за это был посажен под арест.

В 1917 проходил обучение в иркутской школе прапорщиков, затем оказался во Владивостоке, тогда же был избран в Совет солдатских депутатов.

В 1921 во Владивостоке издал книгу стихов «Бомба», она по свидетельству современника, была неожиданна, как молния, как взрыв. В.Маяковский, получив позднее «Бомбу» от автора, прислал в ответ свою книгу с надписью: «Бомбой взорван с удовольствием. Жму руку — за!»

Весной 1921 Асеев неожиданно получил письмо без подписи — сообщение о подготовке белогвардейского переворота и совет поскорее уезжать из Владивостока, который Асеев и выполнил. Белогвардейцы разгромили типографию, тираж «Бомбы» был сожжен.

В 1922 Асеев возвращается в Москву, входит в литературную группу ЛЕФ, которую возглавил Маяковский, сотрудничает в журнале «ЛЕФ» и «Новый ЛЕФ», дружит с Маяковским, издает в соавторстве с ним 6 книжек агитационных стихов. Выступает не только со стихами, но и со статьями и рецензиями о новинках поэзии в журнале «Новый мир».

В начале 1920-х свежестью и новизной поэтического текста ворвалась в многомиллионную аудиторию песня на слова Асеева «Марш Буденного». В 1920-е в Москве и Петрограде-Ленинграде Асеев издает 9 книг стихов — «Стальной соловей», «Совет ветров», «Избрань», «Изморозь», «Время лучших», «Молодые стихи» и др., очерки «Разгримированная красавица» (1928), книгу «Проза поэта» (1930).

Тяготея к поиску и эксперименту, Асеев еще до революции испытал на себе различные лит. влияния — стилизация древнерусских мотивов, заимствования из Гофмана, Гумилева, Блока, хлебниковские словесные опыты. Отвлеченные сюжеты и образы характерны и для сборника «Бомба»; «Стальной соловей», в котором автор декларировал поворот к новой действительности, этого поворота не ознаменовал. Поиск пути к современности осложнился тем, что переход к нэпу был воспринят некоторыми современниками как отход от революции, идеалов преображения мира. В русле этих настроений обычно и воспринимают поэму Асеева «Лирическое отступление» (1924). Поэма действительно тревожна, взволнованна, драматична, но автор далек даже от намека на капитуляцию. Разъясняя смысл этой поэмы Асеева, Маяковский в янв. 1925 подчеркивал, что в ней речь идет прежде всего о быте; автор сетует на то, что мн. его современники погрязли в старом мещанском быте, именно к мещанскому уклону, вкоренившемуся в жизнь, относится в поэме и драматический образ «рыжего времени».

Поэма «Лирическое отступление» и стихотворение «Синие гусары» (1925) получили признание у современников, вошли в классику поэзии XX в. Стихотворная сюита «Синие гусары», посвященная памяти декабристов, балладно-упругим стихом последовательно раскрывает подготовку восстания и его трагический финал. Тяготение к сюжету нашло еще более полную реализацию в поэме «Семён Проскоков» (1928). Эта поэма посвящена событиям Гражданской войны в Сибири, автор показывает, как организовывалось и крепло партизанское движение. Лирико-публицистическое повествование построено на действительном историческом материале, в его центре образ горнорабочего, который связал свою судьбу с революцией, стал одним из борцов за советскую власть.

В 1929 была опубликована книга о поэзии «Дневник поэта». Героическая тема врывалась и в лирические сюжеты, на задний план отходили формальные эстетические искания, сквозь примусный чад коммунальных кухонь пробивался романтический проблеск будущего прекрасного мира, креп романтический пафос преобразования жизни. Поэт выводил лирику на широкий простор общественной жизни, ее путь лежал к более углубленному и проникновенному постижению окружающего мира.

Во второй половине 1920-х Асеев интенсивно ищет своего героя на лесах новостроек, он призывает: «Сейчас следует учиться поэзии у станка и комбайна» (На литературном посту. 1930. №4. С.31). Вслед за поэмой «Свердловская буря» в середине 1920-х Асеев пишет стихи и циклы стихов «Электриада», «Курские края», «Песня о нефти», в которых развиваются идеи причастности к народной жизни, трудового коллективизма, вдохновением поэта окончательно завладело героическое мужество будничного созидательного труда. К этому времени относится посещение Асеевым крупнейших строек страны в Магнитогорске, Кузбассе, на Днепре; поэт обращается к «агитпоэме», разрабатывая тему труда,— «Днипробуд» (1931). Знаменательно обращение поэта к заводу: «Вся надежда моя на твою на могучую силу, на горны твои и на трубы» (Стихотворения и поэмы. М., 1967. С. 305).

Плодотворный синтез социального содержания и лирических интонаций полновесно проявился в поэме А. «Маяковский начинается», которая публиковалась в 1937—39, в 1940 вышла отдельным изданием. Еще в начале 1920-х Асеев задумывался над необходимостью «знать историю своей страны, не только почувствовать ее будущее, но и вглядываться в глубь веков…» (Радуга. 1970. №1. С.148). Поэма «Маяковский начинается» и явилась широким историческим полотном, судьбу Маяковского автор передает в теснейшей связи с судьбой всей страны. В центре поэмы — появление Маяковского и его гибель. Появление Маяковского в жизни страны и планеты рисуется романтично-восторженно: «Он шел по бульвару, худой и плечистый, возникший откуда-то сразу, извне, высокий, как знамя, взметенное в чистой июньской несношенной голубизне».

О Маяковском говорили, что это «круглосуточный писатель», и автор поэмы передает подвижнический характер деятельности своего героя, его поистине круглосуточную преданность творческому процессу. Отрывки из этой поэмы ходили по всей стране еще до ее полной публикации, широкую аудиторию привлекала и страстность полемики Асеева с противниками Маяковского, стремление отстоять его жизненные и творческие принципы. Подытоживая полемику вокруг Маяковского, Асеев подчеркивал значение этого поэта для будущей судьбы литературы и шире — судьбы страны. Для поэмы характерны также романтическая приподнятость повествования, гражданский пафос, широта исторического кругозора, реалистичность образности. В печати была отмечена значительность новой работы Асеева «Я считаю эту книгу одним из самых значительных явлений наших дней»,— писал А.Фадеев (Литературная газета. 1940. 24 нояб.).

В 1930-е Асеев продолжает жанровые поиски, разрабатывает, в частности, международный политический фельетон («Надежда человечества», «Берлинский май»). Значительным событием литературно-общественной жизни стал перевод на русский язык поэзии Т.Шевченко. Наряду с Н.Тихоновым, А.Твардовским, Н.Ушаковым, Б.Пастернаком, М.Исаковским Асеев знакомит с жизнью братских республик, пишет посвященные Кавказу «Высокогорные стихи».

Во время Великой Отечественной войны стихи и поэмы Асеева публикуются в центральных и фронтовых газет.

В 1943 Асеев вернулся к своему стих. «Курск», написал новые заключительные строки — о Курской битве.

В 1943 в серии «Великие люди русского народа» была издана книга Асеева «Владимир Владимирович Маяковский». В книгах стихов «Первый взвод» (1941), «Пламя победы» (1946), поэме «Урал» (1944) развивается тема патриотизма.

В 1950 написаны дополнительные главы поэмы «Маяковский начинается». Из послевоенных лет наиболее плодотворен 1961 — изданы книга о литературе «Зачем и кому нужна поэзия», в которой речь шла о многих и многих поэтах (Маяковский и Есенин, Хлебников и Саянов, Твардовский и Тычина, Светлов и Тувим), и книга стихов «Лад», получившая всеобщую высокую оценку. «Лад» — это напряженные раздумья о современности, о проблемах бытия; при этом стихи философского склада сочетаются с публицистикой и пейзажной лирикой.

Об Асееве современники говорили: «Неуемный темперамент жил в нем, сухое горенье без чада и копоти все время обжигало его душу» (Наровчатов С. Мы входим в жизнь. М., 1980. С.31). Он и поэтические творения свои читал по-особенному: «Закинув голову, он словно всматривался в вышину,— он весь летел вверх, читая стихи. Глаза его светлые становились еще светлее…» (Воспоминания о Николае Асееве. С.50). Талант его был разносторонним, он писал также статьи, очерки, киносценарии, раздумья о литературе, тексты к музыкальным произведениям (либретто оперы М.Коваля «Емельян Пугачев», 1955, в соавторстве с В. Каменским).

В статье Асеева «Что же такое структурная почва в поэзии» мысль о преемственности поколений ставилась в прямую зависимость от сохранения «структурной почвы», которую возделывали предшественники. Отсюда постоянный интерес к истории, который проявлялся то в «Синих гусарах», то в «Стихах о Гоголе», занявших видное место в книге «Раздумья» (1955). Отсюда и постоянный интерес к литературам других народов. Асеев перевел драматические произведения Я.Райниса, Б.Ясенского, стихи многих поэтов.

Характерен постоянный интерес к самым разным явлениям литературной жизни. Современник вспоминает: «Помню, с каким восхищением заговорил он однажды о романах австралийской писательницы Катарины Сусанны Причард. В другой раз — о книге Уильяма Берчетта, открывшей для него удивительный мир обычаев древних народов Лаоса и Камбоджи» (Мильков В.— С.195). И все это был не пассивный интерес созерцателя, но активный интерес участника: появляется роман М.Алексеева «Вишневый омут» — и Асеев пишет рецензию на него; читает по телевидению главы из своей новой поэмы Е.Исаев — и Асеев откликается статьей о поэме «Суд памяти». В свою последнюю весну, уже тяжело больной, Асеев предпринял активные усилия по защите памятников культуры, организации сбора подписей под петицией в ЦК КПСС (Воспоминания о Николае Асееве. С.297).

«Совсем неожиданным в свиданиях с Николаем Николаевичем было для меня то,— вспоминает Д.С.Лихачев,— что он преимущественно говорил не о своей поэзии, не о своих стихах,— он говорил о стихах молодежи, любил их читать…» (Воспоминания о Николае Асееве. С.242). Асеев охотно читал лекции в Литературном институте, помог войти в литературу многим молодым поэтам, среди них Н.Анциферов, И.Бауков, А.Вознесенский, Ю.Мориц, В.Соснора, Ю.Панкратов, И.Харабаров. Творчество Асеев широко освещалось в печати, так, к его 70-летию было опубликовано около 20 статей Л.Озерова, С.Васильева, И.Гринберга, Б.Слуцкого, Л.Ошанина, В.Котоваи др. Супруга поэта К.М.Асеева вспоминает: «В последний день его жизни, когда я пришла в больницу «Высокие горы», Николай Николаевич сел на постели и начал читать стихи. Со стихами уходил он из жизни…» (Воспоминания о Николае Асееве. С.34). К его 80-летию была издана книга Л.Карпова «Николай Асеев», к его 90-летию появились статьи о нем М.Алексеева, А.Дробчика и др. На доме,где он жил, открыта мемориальная доска, улица названа его именем.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.